МЕНЯ РАЗВЕЯЛО ПЕПЛОМ ПО ВЕТРУ
МОЁ СЕРДЦЕ ВЗОРВАЛОСЬ СЛОВНО СВЕРХНОВАЯ
Я ГОРЮ КАК ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ДЕВЯНОСТО ДЕВЯТЬ СОЛНЦ
Или: Гевион написала мне фичок по Элайджа/Клаус, и он просто ядерный взрыв
15.11.2014 в 16:09
Пишет ~Gevion~:АХАХ ГРАММ ВОТ ТАКИЕ ДЕЛА
КТОООООООООО ОБИТАЕТ НА ДНЕ ОКЕАНА?
Название: Полвека — это просто смешно
Автор: ~Gevion~
Размер: мини, 2 370 слов
Пейринг: Клаус Майклсон / Элайджа Майклсон
Категория: слэш
Жанр: ангст, романс, херт-комфортвыберите любое
Рейтинг: PG-13не дотянула
Краткое содержание: мать забирает у Клауса Элайджу вампиром, а возвращает — человеком
Предупреждения: АХАХ возможен ООС, инцест, написалатолькочто, ничего не знаю, все буду отрицать, в физике ни черта не смыслю
Примечание: фразу для эпиграфа взяла из «Саги о Фосайтах», но принадлежит ли она Голсуорси изначально — не знаю
Посвящение: Граммушке
читать дальше
Сила действия равна силе противодействия, это было верно тогда, когда Клаус с Элайджей оказывались по разные стороны — десятки, сотни раз, — и это верно теперь, когда они вместе увязли в пролитой на улицах Нового Орлеане крови. Как бы Клаус ни бился, как бы ни сопротивлялся, как бы ни был силен — а ведь он силен, сильнее, чем кто-либо — всегда находятся какие-то неучтенные факторы и непросчитанные вероятности.
Элайджа стоит у него за плечом, и удар, который тому приходится выдерживать, едва не превосходит все мыслимые пределы выносливости.
Мать забирает у Клауса Элайджу вампиром, а возвращает — человеком. Он это понимает далеко не сразу, потому что при виде цепей, накрепко сковывающих запястья брата, у него внутри, в груди, за самыми ребрами, поднимается что-то тошнотворное, и имя этому чувству — страх. Клаус о нем забыл еще несколько веков назад, но Элайджа в его руках пахнет как-то странно — болью и слабостью — и едва способен приоткрыть глаза. Он пытается встать сам, но безуспешно: раны не затягиваются, порезы не заживают, мышцы отказываются слушаться. Клаус его подхватывает, все еще ничего не понимая, и почти всю дорогу до машины тащит на себе.
Очнувшись, Элайджа еще долго будет беситься, что не ему в этот раз досталась роль защитника, может, еще и выговор сделает — это же Элайджа, ради всего святого, Элайджа всегда знает, как поступать можно, а как — нет. Клаус к этому привык достаточно давно, чтобы пропускать всю эту чушь мимо ушей.
Быть защитником действительно странно. Словно это не вписывается в привычную им схему отношений, в которой Клаус обычно сдается и подставляет щеку, позволяет помочь. За тысячу лет между ними всякое происходило, чего только не было, но оказалось, что именно этого и не было: Элайджа еще никогда не был так слаб, хоть всегда и был слабее физически из-за двойственности природы Клауса.
Клаус сильнее, но именно Элайджа старше, разумнее, лучше во всем. Легко запомнить: Элайджа молодец, а Клаус — чертов неудачник.
Всю обратную дорогу на автомобиле — пешком им точно не дойти — Элайджу приходится время от времени поить из бутылки какой-то горькой травяной дрянью, выпрошенной и выкупленной втридорога у ведьмы из Французского квартала. Клаус сначала пообещал долгую и мучительную смерть пяти поколениям ее потомков, если что-то пойдет не так — ведь жить он будет еще очень долго и не подумает кого-то пощадить, — а потом еще и глотнул из бутылки сам, на всякий случай.
Марсель и Хейли помогают донести Элайджу до спальни, а потом уходят. Они бы остались, слишком уж странно Элайджа пахнет, совершенно не по-своему, но что-то их останавливает. Возможно, то, как Клаус рявкает на них еще с порога — его это сейчас нисколько не волнует.
Только заканчивая бинтовать Элайдже поврежденное плечо, под вонью склепа и начинающегося воспаления он различает этот запах: так пахнет человеческая кровь, и раз уж Клаусу понадобилось столько времени, чтобы это понять, значит, он не принимает ее за знак угрозы — так Элайджа пах раньше, когда-то неправдоподобно давно, до того, как безумная Эстер сделала то, что сделала, и пожалела, но исправить не смогла. Он не столько чужой, этот запах, сколько непривычный.
Из бреда лихорадки Элайджа, не приходя в себя, проваливается в сон, и остается только ждать исхода. Клаус это знает и ненавидит себя за сомнения: в Элайджу нужно верить, в него нельзя не верить, он за тысячу лет подводил только пару раз, и не Клаусу его за это судить. (Но он и судил, и кричал на брата из-за этого, и ненавидел его. Почти искренне, настолько близко к настоящей ненависти, насколько только мог. Этого все равно оказалось недостаточно).
Элайдже больно, а Клаусу до того не по себе, что хочется выпрыгнуть из собственной шкуры, лишь бы перестать ежесекундно сглатывать эту муть на дне желудка. Лучше бы уйти, но для этого надо как-то договориться с собственными ногами, которые уходить от постели Элайджи не желают, и с собственными руками, которые тянутся к его холодному лбу — это, кажется, хорошо, все простыни вымокли от пота, значит, температура хоть немного понижается. А еще нужно как-то убедить свой разум, что это все тот же Элайджа. Не слабее, не хуже — он и сам справится, как всю жизнь справлялся, пока Клауса носило черт знает где.
Стук сердца становится чуть тише, когда Клаус закрывает наконец за собой дверь — но только чуть.
Всю ночь и добрую половину следующего дня Клаус проводит, бесцельно слоняясь по дому, едва успевая вовремя себя останавливать возле самой двери в спальню брата. Элайджа спит, кажется, уже долбаную вечность, ведь они такую ерунду, как отдых, почти не тратили времени последнюю тысячу лет, и теперь тот, похоже, отсыпается за всю эту тысячу сразу, а Клаус вынужден мучиться под дверью, прислушиваясь к звукам.
Элайджа спит, Элайджа дышит, по его венам циркулирует горячая кровь, очень чистая и очень шумная, и это невероятно, просто чудо какое-то — Клаус слышит, как она ускоряет свой бег в местах слияния сосудов, мчится до самого сердца, омывает каждый орган. Это похоже на подземную реку, которую никак нельзя увидеть, только услышать можно, наклонившись к самой земле. Ее не видно, но она там: быстрые потоки и водовороты, закрытая от постороннего взгляда система, питающая все, что остается на поверхности.
Но Клаусу этого мало. Ему хочется не только знать, но и слышать, убедиться окончательно, что Элайджа жив, как не был жив уже очень давно, и единственный способ сделать это — прижаться ухом к его груди, прямиком над износившимся, слишком старым для этого мира сердцем. (У Элайджи молодое лицо, но сердце старое, и многие, если не все, шрамы на нем — это его, Клауса, работа.)
Элайджа спит, совершенно измотанный, обессилевший за пару дней в склепе, и будить его нельзя — это раньше ему все было нипочем, но сейчас он совсем как человек, совсем человек. Тридцать с небольшим лет — никак не тысяча. Хрупкие кости, жидкая кровь, короткая жизнь: сколько ему еще остается? Полвека, и от сильного, уверенного Элайджи останутся прах и пепел. Полвека — это ни о чем, Клаус раньше запирал брата в гробу с клинком в груди на сотню лет и даже не успевал соскучиться.
Полвека — это просто смешно, в конце-то концов, потому что они отвыкли от обычного течения времени, перестали его бояться и не думали, что придется снова к нему привыкать.
Смеяться Клаусу совсем не хочется.
Элайджа спускается вниз сам, где-то между полуднем и четырьмя часами вечера — время словно идет неправильно.
Клаус, должно быть, о чем-то задумывается, потому что замечает брата только тогда, когда тот судорожно хватается обеими руками за перила — неловко и словно неуверенно в собственных силах, в том, что ноги выдержат, — и первый порыв Клауса — снова подхватить и помочь, а второй — спросить: где же ты был всю эту чертову вечность?
Первый он подавляет потому, что Элайджа ему не позволит, он никогда не примет своей слабости, а второй подавляет потому, что Элайджа здесь всю эту вечность и был: рядом, близко, постоянно и верно, единственный и вечный Элайджа, и то ли Клаус успел за пару дней от этого отвыкнуть, то ли раньше он этого не замечал, зато заметил сейчас — но прикоснуться к Элайдже хочется нестерпимо.
До того, как Элайджа тяжело и как-то по-стариковски (тысяча лет — это не шутки, истерически смеется Клаус про себя) опускается в кресло, Клаус успевает подогреть ту травяную дрянь в кружке и выливает ее в бокал — словно это хоть как-то способно изменить ее вкус в лучшую сторону. Брат кривится и морщится, но все же берет бокал, который тут же чуть не выскальзывает из его пальцев.
Когда он наконец признает, что не может самостоятельно даже справиться с этим, на его лице проступает гримаса не боли, а отчаяния и бессильной ярости. Кто-кто, а уж Клаус-то смог бы довести Элайджу до ручки своими комментариями, но он молчит и подходит вплотную, придерживает бокал за прозрачную подставку. Выходит, что Элайджа вроде как пьет сам, а вроде как и нет, и это достойный выход из положения — честь и достоинство Элайджи не пострадают, ага.
В первые дни пытать Элайджу вопросами бессмысленно. И так все понятно: Эстер окончательно съехала с катушек и забрала кое-что, что ей не принадлежало: самого Элайджу и его нечеловеческую природу, пусть и приобретенную по ее же милости. Элайджу вернуть удалось, его природу — нет. Клаус злится так, словно вся тысяча лет наедине с собственной ненавистью — это ничто, и именно последний ее поступок стал той каплей, что переполнила чашу терпения. Словно оно хоть когда-то у него было, это терпение.
Хейли почти не появляется — Клаус понятия не имеет, что там у них с Элайджей происходит, но он этому даже рад: она для него становится свидетельницей минут слабости, что в момент прощания с дочерью, что сейчас. Единственный, кому позволено видеть его без привычной брони — Элайджа, любой другой человек все только испортит: Клаус может не удержаться и сорваться, по своей привычке обвинить Элайджу во всем, хоть именно тот и пострадал больше всех: обвинить в наивности, в слабости, в человечности. Они теперь принадлежат к разным видам, а Клаус никогда не был сторонником теории о том, что и волк с ягненком могут подружиться. (Элайджа его бы за такое сравнение точно убил, и может статься, что он все еще на это способен, поэтому Клаус держит эти мысли при себе.)
Хейли не появляется, зато приходит Марсель: по-дружески, забыв о десятках лет отчуждения и взаимных обидах. В другое время Клаус бы его принял и если не простил до конца, то постарался бы забыть, но сейчас... Элайджа по-прежнему много спит и трудом ходит, и кровь в его жилах все такая же человеческая и притягательная, поэтому Клаус готов броситься на любого, кто только попробует к нему подойти. Он выпроваживает Марселя, когда видит, как тот, разливая по бокалам красное вино — полезно для кроветворения — случайно (он это понимает, Клаус же не безумец на самом деле, в конце-то концов) задевает плечом поврежденное плечо Элайджи. Тот улыбается сквозь боль и говорит, что ничего страшного не произошло, но у Клауса свое мнение. Марсель, судя по его взгляду, брошенному на прощание, что-то для себя уясняет.
Элайджа говорит: «Ты всегда можешь меня обратить заново», и это шутка, конечно же, но не только. В этой идее есть здравый смысл, только Клаусу все кажется, что, обратив Элайджу, он привяжет его к себе, чуть ли не насильно, а тот и так слишком много, непозволительно много своего времени потратил на спасение его шкуры. (Он все равно представляет себе это. Хрупкие кости, жидкая кровь, короткая жизнь Элайджи — в его руках, это же такая власть, что даже обладание целым Новым Орлеаном с ней не сравнится.)
Оборотническая половина Клауса требует крови каждое полнолуние, вампирская его часть жаждет ее постоянно, и между двумя этими половинами не остается места для Клауса-человека. Он себя принимает и таким, и таким же его принимает — принимал всегда — Элайджа: Клаус не был человеком с самого рождения, Элайджа остался человеком даже после смерти, их все время растаскивает по разным полюсам. Элементарная физика, вот что это такое — как бы Клаусу этого ни хотелось, стать положительным героем ему не удастся никогда, не с его историей.
Сила взаимного тяготения между двумя материальными точками прямо пропорциональна обеим массами обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними — это Ньютон еще в семнадцатом веке открыл, но Клаус смертельно жалеет, что старика больше нет, что ему не рассказать, насколько он был неправ: сила притяжения от увеличения расстояния между ними с Элайджей не уменьшается нисколько, ни на миг, это постоянная величина, которую никак не измерить, не подсчитать.
Раз полюсов два, то и притяжение должно быть взаимным, но Клаус об этом старается не задумываться, потому что из них двоих только он может быть монстром, а Элайджа должен оставаться Элайджей — благородным, честным, правильным. Между ними чего только не было, но того, чего хочется Клаусу, не было точно.
Клаус знает, как это называется — за тысячу лет он каких только слов не узнал, каких только оскорблений не услышал. (Слово «кровосмешение» ему нравится ничуть не больше, потому что оно не отражает своей сути: они с Элайджей столько раз смешивали кровь в драках, что и не сосчитать, Клаус его кусал, а потом втирал собственную кровь, чтобы залечить эти укусы, и ближе их это не сделало ни на миллиметр.)
Ни григорианский, ни юлианский календарь не вмещает в себя всего потерянного, растраченного времени — Клаус подумывает изобрести собственный метода летосчисления: годы, в которые Элайджи не было рядом, учитывать ни к чему. Без них от тысячи лет останется, может быть, половина. Вот только жизнь его брату не продлит никакой календарь, потому что все эти фокусы — всего лишь бюрократические уловки, и время течет, тысяча лет уже утекла пескам сквозь пальцы, а Элайджа все еще далеко от него, хоть и спит в соседней комнате.
Клаус носится по городу в поисках какого-нибудь заклятия, амулета, возвращающего силы — чего угодно, — как помешанный, убивает вдвое чаще, спит втрое меньше, а потом возвращается домой и готовит Элайдже еду — не сам, конечно, но выкладывает-то еще дымящуюся еду из ресторана именно он, поэтому можно и так сказать. Элайджа сначала сносит все это молча, стоически — он же Элайджа, — но и ему это надоедает, они снова кричат друг на друга. Ничего необычного, они часто так делают, — а потом в какой-то момент Клаус трезвеет от запала ссоры и осознает, что прижимает Элайджу к стене кухни, не сильнее, чем обычно, но Элайджа больше не может ему сопротивляться, он же теперь всего лишь человек (на самом деле гораздо, гораздо больше, он для Клауса — целая жизнь, но знать ему об этом не обязательно).
Клаус порывается было немедленно уйти, может, даже и не возвращаться, только продолжать держать Элайджу в доме и отпугивать остальных. Элайджа с этим явно не согласен: он шипит сквозь зубы — с неподдельной злостью в голосе, но Клауса внезапно словно кипятком ошпаривает — что хватит уже над ним трястись. Говорит, что и сам способен за себя постоять, он же человеком стал, а не инвалидом, в конце концов, в подтверждение своих слов сминает в кулаке рубашку Клауса. У Элайджи темные глаза, почти черные — они никогда не были похожи почти ни в чем, — а голос снова обманчиво спокойный.
— Неужели ты думаешь, — говорит Элайджа, — что я позволил бы тебе причинить мне вред, если не смог бы с этим справиться?
Он разжимает кулак, оставляя ладонь лежать на груди Клауса:
— Обещаю, что вырву тебе сердце, если мне что-то не понравится, даже без своих суперспособностей.
Клаус против воли смеется, потому что да, Элайджа может, и Элайджа вырвет, даже если руки его потеряли былую силу.
— Наслаждаешься своей властью, — спрашивает Элайджа, и снова непонятно, шутка ли это, но Клаусу даже стыдно ответить, насколько он этим наслаждается.
Хрупки ли кости, жидка ли кровь, коротка ли жизнь — это все равно тот же Элайджа что и тысячу лет назад, и этот Элайджа — весь его на ближайшие лет пятьдесят. Этого мало, чтобы успеть сказать и сделать все, что Клаус так долго откладывал, но этого достаточно, чтобы все исправить.
Элайджа все еще странно легкий, но пахнет он все так же, как раньше — домом, кровь, прощением, — и Клаус решает пометить сегодняшний день в календаре новым началом времен.
— Запомни про сердце хорошенько, — говорит Элайджа и целует его.
URL записиКТОООООООООО ОБИТАЕТ НА ДНЕ ОКЕАНА?
Название: Полвека — это просто смешно
Автор: ~Gevion~
Размер: мини, 2 370 слов
Пейринг: Клаус Майклсон / Элайджа Майклсон
Категория: слэш
Жанр: ангст, романс, херт-комфорт
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: мать забирает у Клауса Элайджу вампиром, а возвращает — человеком
Предупреждения: АХАХ возможен ООС, инцест, написалатолькочто, ничего не знаю, все буду отрицать, в физике ни черта не смыслю
Примечание: фразу для эпиграфа взяла из «Саги о Фосайтах», но принадлежит ли она Голсуорси изначально — не знаю
Посвящение: Граммушке
читать дальше
Всегда один целует, а другой подставляет щеку.
Сила действия равна силе противодействия, это было верно тогда, когда Клаус с Элайджей оказывались по разные стороны — десятки, сотни раз, — и это верно теперь, когда они вместе увязли в пролитой на улицах Нового Орлеане крови. Как бы Клаус ни бился, как бы ни сопротивлялся, как бы ни был силен — а ведь он силен, сильнее, чем кто-либо — всегда находятся какие-то неучтенные факторы и непросчитанные вероятности.
Элайджа стоит у него за плечом, и удар, который тому приходится выдерживать, едва не превосходит все мыслимые пределы выносливости.
Мать забирает у Клауса Элайджу вампиром, а возвращает — человеком. Он это понимает далеко не сразу, потому что при виде цепей, накрепко сковывающих запястья брата, у него внутри, в груди, за самыми ребрами, поднимается что-то тошнотворное, и имя этому чувству — страх. Клаус о нем забыл еще несколько веков назад, но Элайджа в его руках пахнет как-то странно — болью и слабостью — и едва способен приоткрыть глаза. Он пытается встать сам, но безуспешно: раны не затягиваются, порезы не заживают, мышцы отказываются слушаться. Клаус его подхватывает, все еще ничего не понимая, и почти всю дорогу до машины тащит на себе.
Очнувшись, Элайджа еще долго будет беситься, что не ему в этот раз досталась роль защитника, может, еще и выговор сделает — это же Элайджа, ради всего святого, Элайджа всегда знает, как поступать можно, а как — нет. Клаус к этому привык достаточно давно, чтобы пропускать всю эту чушь мимо ушей.
Быть защитником действительно странно. Словно это не вписывается в привычную им схему отношений, в которой Клаус обычно сдается и подставляет щеку, позволяет помочь. За тысячу лет между ними всякое происходило, чего только не было, но оказалось, что именно этого и не было: Элайджа еще никогда не был так слаб, хоть всегда и был слабее физически из-за двойственности природы Клауса.
Клаус сильнее, но именно Элайджа старше, разумнее, лучше во всем. Легко запомнить: Элайджа молодец, а Клаус — чертов неудачник.
Всю обратную дорогу на автомобиле — пешком им точно не дойти — Элайджу приходится время от времени поить из бутылки какой-то горькой травяной дрянью, выпрошенной и выкупленной втридорога у ведьмы из Французского квартала. Клаус сначала пообещал долгую и мучительную смерть пяти поколениям ее потомков, если что-то пойдет не так — ведь жить он будет еще очень долго и не подумает кого-то пощадить, — а потом еще и глотнул из бутылки сам, на всякий случай.
Марсель и Хейли помогают донести Элайджу до спальни, а потом уходят. Они бы остались, слишком уж странно Элайджа пахнет, совершенно не по-своему, но что-то их останавливает. Возможно, то, как Клаус рявкает на них еще с порога — его это сейчас нисколько не волнует.
Только заканчивая бинтовать Элайдже поврежденное плечо, под вонью склепа и начинающегося воспаления он различает этот запах: так пахнет человеческая кровь, и раз уж Клаусу понадобилось столько времени, чтобы это понять, значит, он не принимает ее за знак угрозы — так Элайджа пах раньше, когда-то неправдоподобно давно, до того, как безумная Эстер сделала то, что сделала, и пожалела, но исправить не смогла. Он не столько чужой, этот запах, сколько непривычный.
Из бреда лихорадки Элайджа, не приходя в себя, проваливается в сон, и остается только ждать исхода. Клаус это знает и ненавидит себя за сомнения: в Элайджу нужно верить, в него нельзя не верить, он за тысячу лет подводил только пару раз, и не Клаусу его за это судить. (Но он и судил, и кричал на брата из-за этого, и ненавидел его. Почти искренне, настолько близко к настоящей ненависти, насколько только мог. Этого все равно оказалось недостаточно).
Элайдже больно, а Клаусу до того не по себе, что хочется выпрыгнуть из собственной шкуры, лишь бы перестать ежесекундно сглатывать эту муть на дне желудка. Лучше бы уйти, но для этого надо как-то договориться с собственными ногами, которые уходить от постели Элайджи не желают, и с собственными руками, которые тянутся к его холодному лбу — это, кажется, хорошо, все простыни вымокли от пота, значит, температура хоть немного понижается. А еще нужно как-то убедить свой разум, что это все тот же Элайджа. Не слабее, не хуже — он и сам справится, как всю жизнь справлялся, пока Клауса носило черт знает где.
Стук сердца становится чуть тише, когда Клаус закрывает наконец за собой дверь — но только чуть.
Всю ночь и добрую половину следующего дня Клаус проводит, бесцельно слоняясь по дому, едва успевая вовремя себя останавливать возле самой двери в спальню брата. Элайджа спит, кажется, уже долбаную вечность, ведь они такую ерунду, как отдых, почти не тратили времени последнюю тысячу лет, и теперь тот, похоже, отсыпается за всю эту тысячу сразу, а Клаус вынужден мучиться под дверью, прислушиваясь к звукам.
Элайджа спит, Элайджа дышит, по его венам циркулирует горячая кровь, очень чистая и очень шумная, и это невероятно, просто чудо какое-то — Клаус слышит, как она ускоряет свой бег в местах слияния сосудов, мчится до самого сердца, омывает каждый орган. Это похоже на подземную реку, которую никак нельзя увидеть, только услышать можно, наклонившись к самой земле. Ее не видно, но она там: быстрые потоки и водовороты, закрытая от постороннего взгляда система, питающая все, что остается на поверхности.
Но Клаусу этого мало. Ему хочется не только знать, но и слышать, убедиться окончательно, что Элайджа жив, как не был жив уже очень давно, и единственный способ сделать это — прижаться ухом к его груди, прямиком над износившимся, слишком старым для этого мира сердцем. (У Элайджи молодое лицо, но сердце старое, и многие, если не все, шрамы на нем — это его, Клауса, работа.)
Элайджа спит, совершенно измотанный, обессилевший за пару дней в склепе, и будить его нельзя — это раньше ему все было нипочем, но сейчас он совсем как человек, совсем человек. Тридцать с небольшим лет — никак не тысяча. Хрупкие кости, жидкая кровь, короткая жизнь: сколько ему еще остается? Полвека, и от сильного, уверенного Элайджи останутся прах и пепел. Полвека — это ни о чем, Клаус раньше запирал брата в гробу с клинком в груди на сотню лет и даже не успевал соскучиться.
Полвека — это просто смешно, в конце-то концов, потому что они отвыкли от обычного течения времени, перестали его бояться и не думали, что придется снова к нему привыкать.
Смеяться Клаусу совсем не хочется.
Элайджа спускается вниз сам, где-то между полуднем и четырьмя часами вечера — время словно идет неправильно.
Клаус, должно быть, о чем-то задумывается, потому что замечает брата только тогда, когда тот судорожно хватается обеими руками за перила — неловко и словно неуверенно в собственных силах, в том, что ноги выдержат, — и первый порыв Клауса — снова подхватить и помочь, а второй — спросить: где же ты был всю эту чертову вечность?
Первый он подавляет потому, что Элайджа ему не позволит, он никогда не примет своей слабости, а второй подавляет потому, что Элайджа здесь всю эту вечность и был: рядом, близко, постоянно и верно, единственный и вечный Элайджа, и то ли Клаус успел за пару дней от этого отвыкнуть, то ли раньше он этого не замечал, зато заметил сейчас — но прикоснуться к Элайдже хочется нестерпимо.
До того, как Элайджа тяжело и как-то по-стариковски (тысяча лет — это не шутки, истерически смеется Клаус про себя) опускается в кресло, Клаус успевает подогреть ту травяную дрянь в кружке и выливает ее в бокал — словно это хоть как-то способно изменить ее вкус в лучшую сторону. Брат кривится и морщится, но все же берет бокал, который тут же чуть не выскальзывает из его пальцев.
Когда он наконец признает, что не может самостоятельно даже справиться с этим, на его лице проступает гримаса не боли, а отчаяния и бессильной ярости. Кто-кто, а уж Клаус-то смог бы довести Элайджу до ручки своими комментариями, но он молчит и подходит вплотную, придерживает бокал за прозрачную подставку. Выходит, что Элайджа вроде как пьет сам, а вроде как и нет, и это достойный выход из положения — честь и достоинство Элайджи не пострадают, ага.
В первые дни пытать Элайджу вопросами бессмысленно. И так все понятно: Эстер окончательно съехала с катушек и забрала кое-что, что ей не принадлежало: самого Элайджу и его нечеловеческую природу, пусть и приобретенную по ее же милости. Элайджу вернуть удалось, его природу — нет. Клаус злится так, словно вся тысяча лет наедине с собственной ненавистью — это ничто, и именно последний ее поступок стал той каплей, что переполнила чашу терпения. Словно оно хоть когда-то у него было, это терпение.
Хейли почти не появляется — Клаус понятия не имеет, что там у них с Элайджей происходит, но он этому даже рад: она для него становится свидетельницей минут слабости, что в момент прощания с дочерью, что сейчас. Единственный, кому позволено видеть его без привычной брони — Элайджа, любой другой человек все только испортит: Клаус может не удержаться и сорваться, по своей привычке обвинить Элайджу во всем, хоть именно тот и пострадал больше всех: обвинить в наивности, в слабости, в человечности. Они теперь принадлежат к разным видам, а Клаус никогда не был сторонником теории о том, что и волк с ягненком могут подружиться. (Элайджа его бы за такое сравнение точно убил, и может статься, что он все еще на это способен, поэтому Клаус держит эти мысли при себе.)
Хейли не появляется, зато приходит Марсель: по-дружески, забыв о десятках лет отчуждения и взаимных обидах. В другое время Клаус бы его принял и если не простил до конца, то постарался бы забыть, но сейчас... Элайджа по-прежнему много спит и трудом ходит, и кровь в его жилах все такая же человеческая и притягательная, поэтому Клаус готов броситься на любого, кто только попробует к нему подойти. Он выпроваживает Марселя, когда видит, как тот, разливая по бокалам красное вино — полезно для кроветворения — случайно (он это понимает, Клаус же не безумец на самом деле, в конце-то концов) задевает плечом поврежденное плечо Элайджи. Тот улыбается сквозь боль и говорит, что ничего страшного не произошло, но у Клауса свое мнение. Марсель, судя по его взгляду, брошенному на прощание, что-то для себя уясняет.
Элайджа говорит: «Ты всегда можешь меня обратить заново», и это шутка, конечно же, но не только. В этой идее есть здравый смысл, только Клаусу все кажется, что, обратив Элайджу, он привяжет его к себе, чуть ли не насильно, а тот и так слишком много, непозволительно много своего времени потратил на спасение его шкуры. (Он все равно представляет себе это. Хрупкие кости, жидкая кровь, короткая жизнь Элайджи — в его руках, это же такая власть, что даже обладание целым Новым Орлеаном с ней не сравнится.)
Оборотническая половина Клауса требует крови каждое полнолуние, вампирская его часть жаждет ее постоянно, и между двумя этими половинами не остается места для Клауса-человека. Он себя принимает и таким, и таким же его принимает — принимал всегда — Элайджа: Клаус не был человеком с самого рождения, Элайджа остался человеком даже после смерти, их все время растаскивает по разным полюсам. Элементарная физика, вот что это такое — как бы Клаусу этого ни хотелось, стать положительным героем ему не удастся никогда, не с его историей.
Сила взаимного тяготения между двумя материальными точками прямо пропорциональна обеим массами обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними — это Ньютон еще в семнадцатом веке открыл, но Клаус смертельно жалеет, что старика больше нет, что ему не рассказать, насколько он был неправ: сила притяжения от увеличения расстояния между ними с Элайджей не уменьшается нисколько, ни на миг, это постоянная величина, которую никак не измерить, не подсчитать.
Раз полюсов два, то и притяжение должно быть взаимным, но Клаус об этом старается не задумываться, потому что из них двоих только он может быть монстром, а Элайджа должен оставаться Элайджей — благородным, честным, правильным. Между ними чего только не было, но того, чего хочется Клаусу, не было точно.
Клаус знает, как это называется — за тысячу лет он каких только слов не узнал, каких только оскорблений не услышал. (Слово «кровосмешение» ему нравится ничуть не больше, потому что оно не отражает своей сути: они с Элайджей столько раз смешивали кровь в драках, что и не сосчитать, Клаус его кусал, а потом втирал собственную кровь, чтобы залечить эти укусы, и ближе их это не сделало ни на миллиметр.)
Ни григорианский, ни юлианский календарь не вмещает в себя всего потерянного, растраченного времени — Клаус подумывает изобрести собственный метода летосчисления: годы, в которые Элайджи не было рядом, учитывать ни к чему. Без них от тысячи лет останется, может быть, половина. Вот только жизнь его брату не продлит никакой календарь, потому что все эти фокусы — всего лишь бюрократические уловки, и время течет, тысяча лет уже утекла пескам сквозь пальцы, а Элайджа все еще далеко от него, хоть и спит в соседней комнате.
Клаус носится по городу в поисках какого-нибудь заклятия, амулета, возвращающего силы — чего угодно, — как помешанный, убивает вдвое чаще, спит втрое меньше, а потом возвращается домой и готовит Элайдже еду — не сам, конечно, но выкладывает-то еще дымящуюся еду из ресторана именно он, поэтому можно и так сказать. Элайджа сначала сносит все это молча, стоически — он же Элайджа, — но и ему это надоедает, они снова кричат друг на друга. Ничего необычного, они часто так делают, — а потом в какой-то момент Клаус трезвеет от запала ссоры и осознает, что прижимает Элайджу к стене кухни, не сильнее, чем обычно, но Элайджа больше не может ему сопротивляться, он же теперь всего лишь человек (на самом деле гораздо, гораздо больше, он для Клауса — целая жизнь, но знать ему об этом не обязательно).
Клаус порывается было немедленно уйти, может, даже и не возвращаться, только продолжать держать Элайджу в доме и отпугивать остальных. Элайджа с этим явно не согласен: он шипит сквозь зубы — с неподдельной злостью в голосе, но Клауса внезапно словно кипятком ошпаривает — что хватит уже над ним трястись. Говорит, что и сам способен за себя постоять, он же человеком стал, а не инвалидом, в конце концов, в подтверждение своих слов сминает в кулаке рубашку Клауса. У Элайджи темные глаза, почти черные — они никогда не были похожи почти ни в чем, — а голос снова обманчиво спокойный.
— Неужели ты думаешь, — говорит Элайджа, — что я позволил бы тебе причинить мне вред, если не смог бы с этим справиться?
Он разжимает кулак, оставляя ладонь лежать на груди Клауса:
— Обещаю, что вырву тебе сердце, если мне что-то не понравится, даже без своих суперспособностей.
Клаус против воли смеется, потому что да, Элайджа может, и Элайджа вырвет, даже если руки его потеряли былую силу.
— Наслаждаешься своей властью, — спрашивает Элайджа, и снова непонятно, шутка ли это, но Клаусу даже стыдно ответить, насколько он этим наслаждается.
Хрупки ли кости, жидка ли кровь, коротка ли жизнь — это все равно тот же Элайджа что и тысячу лет назад, и этот Элайджа — весь его на ближайшие лет пятьдесят. Этого мало, чтобы успеть сказать и сделать все, что Клаус так долго откладывал, но этого достаточно, чтобы все исправить.
Элайджа все еще странно легкий, но пахнет он все так же, как раньше — домом, кровь, прощением, — и Клаус решает пометить сегодняшний день в календаре новым началом времен.
— Запомни про сердце хорошенько, — говорит Элайджа и целует его.